Проект It BOOK сейчас на реконструкции, но мы оставили текущую версию открытой для вас  

Чужая история как место возможной встречи

20.01.2017
Текст: Татьяна Венедиктова

Профессор МГУ им. М.В. Ломоносова, член жюри литературной премии НОС Татьяна Венедиктова рассказала о встрече читателей с Джулианом Барнсом и Энтони Маррой. Что это за жанр – встреча писателя с читателями? И почему важно заботиться о его чистоте? К прочтению обязательно.

Две встречи писателей со студентами МГУ пришлись на позднюю осень 2016 года, с разрывом всего в пару недель. Оба гостя говорили по-английски, а в остальном были совершенно непохожи. Разность индивидуальностей, впрочем, лишь оттенила общий контекст дискуссии, который сложился стихийно, но не случайно.

Британец Джулиан Барнс – один из классиков постмодернизма (как ни парадоксально звучит такое определение!), автор полутора десятков книг, широко переводимых, обсуждаемых уже не только критиками, но и историками литературы, лауреат ряда престижных премий, включая Букеровскую. Американец Энтони Марра почти на четыре десятилетия младше и свой первый роман «Комплекс проявлений жизни» опубликовал в 2013 году; дебют, однако, оказался на зависть эффектен, и недавняя книга рассказов «Царь любви и техно» (2015) упрочила репутацию восходящей литературной звезды. В данном случае важно, что действие обеих книг происходит в России в разные десятилетия ХХ века, начиная с 1930х годов, - и это же касается «Шума времени» (2016), самого недавнего из романов Барнса, сегодня уже широко читаемого на русском языке.

Что толкает воображение писателя к путешествию в далекую страну и в чужую историю? Оно не обязательно сопровождается буквальным перемещением в пространстве, хотя в «наших» случаях это имело место. 

В середине 1960х годов студент Барнс, еще не помышлявший о литературном творчестве, совершил экзотическое автобусное путешествие по России, - и сорок лет спустя, стоя на кафедре поточной аудитории филфака, он широко разводит руки, показывая, какую кипу пластинок Шостаковича приобрел тогда в ГУМе «по случаю».

 Уже впоследствии чтение биографии композитора подарило интригующе-странную деталь: Дмитрий Дмитриевич с «тюремным» чемоданчиком, проводит ночь за ночью на лестничной площадке у лифта в ожидании неминуемого ареста… Ареста не состоялось, а вот в воображении другого человека (писателя) биографическая подробность осталась сидеть занозой, покалывая («пунктум!), дразня, упорно напоминая о себе.

Энтони Марра впервые приехал в Петербург в 2007 году, тоже студентом и тоже из любопытства к русской классике, - хотел пройти по улицам, по которым ходил Раскольников, поглядеть хотя бы снаружи на дома, где бывала Анна Каренина.

 Полгода погружения в быт (в семье, где никто не владел английским языком), приглядывания к образам и прислушивания к чужим рассказам обогатили массой впечатлений, в числе которых и это: Энтони узнал, что лица репрессированных советских функционеров на официальных фотографиях стирались и тем самым вымарывались из истории.

Из этих «мелочей» проросли со временем сюжеты двух книг: история композитора, позволившего шуму времени колонизировать свой огромный музыкальный дар, и история художника, реализовавшего свой дар живописца в деятельности подневольного ретушера.

 Но как донести острую травматичность чужого, далекого социального опыта до сегодняшней публики, воспринимающей и 1930е, и 1950е годы как одинаково седую древность? И как воспримет «русский» сюжет британский или американский читатель, соотечественник автора? А читатель русский? Мы привыкли говорить об истории «чужой» и «своей», не очень-то задумываясь над тем, чем различно отношение к той и другой и в какой мере вообще на прошлое распространимо чувство коллективной собственности. Между тем, не исключено, что для читателей 1990х и позднейших годов рождения, которых в университетской аудитории сидело большинство, ХХ век в целом – чужая страна, вполне независимо от гражданства и культурной принадлежности? Если чужая, - в какой степени и чем интересная?

К исторической тематике, пояснил Энтони Марра, его побудило обратиться желание противодействовать стихийному нарциссизму, который отчасти свойствен молодости, а отчасти обусловлен медийной перенасыщенностью нашей жизни. Современный мир, став разнообразнее и требовательнее в своей пестроте, не стал богаче на полноценный контакт с другим.

 Студенты Стэнфорда, которых Марра (сам тоже уроженец Калифорнии) обучает творческому письму, охотнее всего упражняются в жанре «селфи», увлеченно повествуют о том, что произошло с каждым лично и не далее как вчера. Но это же не то, к чему призвана, и не то, что может – как максимум – литература! – говорил их учитель-писатель своим московским слушателям и говорил, кажется, с искренней страстью. Сюжет про художника-ретушера трактует вечную тему талантливого человека, пребывающего в заложниках у общественных обстоятельств, и столь же вечную тему противоречия между государственным принуждением и свободной творческой волей. Современному американцу, настаивал Марра, легче прочувствовать эти актуальные коллизии, когда они не скрыты многослойными опосредованиями, а разыграны грубо и зримо, как в России сталинского времени. Выходит, что, по замыслу автора, книга о России может (если не должна) быть воспринята его соотечественниками как вызов - распространить мрачные реалии чужой истории на себя в порядке самокритического эксперимента. Ничего приятного в таком эксперименте нет, но говорил же Кафка, что хорошая книга должна, как топор, разрубать замерзшее море внутри нас. Соответствует ли авторскому замыслу реальный читательский опыт? Вопрос интересный. Но пока безответный.

Буквальная правда исторического факта – то, от чего отталкивается воображение писателя, - пояснял, со своей стороны, Джулиан Барнс, - сохраняя за собой право додумывать и перепридумывать, тем самым сообщая продуктам воображения неотразимую убедительность2 .

 Это позволяет романистам претендовать на статус супер-историков, чьи рассказы о прошлом впечатляют читателя сильнее, чем трактаты, оснащенные ссылками и сносками. Впрочем, общей опорой и ученому и литератору служат сюжеты, черпаемые из социального дискурса. Работая с ними, воображение - профессиональное и художественное - вступает в состязание с противником, который ему соприроден и потому почти неуловим: это идеология. (Под идеологией мы понимаем не набор властных догм, не грубое средство индоктринации, а воображаемое отношение к действительности, встроенное в любой акт ее – действительности - восприятия).

 

Ни одна встреча с читателями, «пожаловался» иронически Барнс, не проходит без вопроса о происхождении литературных сюжетов. Коротко ответить на него можно только дежурной шуткой, которую тут же и процитировал писатель: сюжеты покупаются по сходной цене «в магазинчике на углу»… «А если вам нужно много идей, зайдите в супермаркет!» У бытовой метафоры, на которой построена шутка, - серьезная подоплека. Большинство из нас и впрямь привыкло закупаться в супермаркетах – оно удобнее и дешевле, чем «в магазинчике на углу». Конечно, мы предполагаем в этих продуктах наличие консервантов, - именно за их счет товар, завозимый издалека и массово, привлекателен для потребителя. Точно так и информационный продукт, циркулирующий в медиа, заключает в себе идеологический консервант и за его счет – видимость безусловной самоочевидности. Таким консервантом может быть, например, представление об истории как о драматическом противоборстве сил добра и зла, свободы и несвободы. Сюжет этот многократно проигран – привычен и удобен - неизбежен и неопровержим (хотя с легкостью выворачиваем наизнанку, в зависимости от того, какой стороной используется). 

Но историю можно попробовать рассказать и иначе, - особенно теперь, когда непримиримость противостояния Запада и не-Запада как будто изжила себя. Можно позволить одному миру узнать себя в другом, в антиподе, с некоторым удивлением. Книги Барнса и Марры именно это, кажется, обещают, - они и читаются, кстати, как будто не иностранцами написанные.

 Мастерски использованные детали советской жизни создают впечатление почти гипнотической правдивости (хотя и ощущение литературности при чтении тоже не оставляет: если не с деталями, то с образной схемой мы как будто уже где-то сталкивались … может, у Оруэлла? или у того же Кафки?). Эта проза, на каком бы языке она ни читалась, дается шанс дотянуться до воображаемой подлинности чужого опыта, шанс его частично «присвоить», на собственный страх и риск: почувствовать униженность и изнасилованность властью, боль трусливой измены себе, торжество частичного, невидимого миру реванша. Как далеко читательское воображение пройдет по этому пути и к чему придет, - вопрос открытый, решаемый индивидуально: вообще-то ничто не мешает нам, проснувшись от кошмара чужого прошлого, с облегчением осознать себя на безопасной, «безгрешной» стороне водораздела, укрыться от рискованной неопределенности воображения под той или иной уютной крышей3

Осваивая зыбкое пространство между литературным вымыслом, историей и схемами идеологии, на которые мы опираемся неизбежно, писатели и читатели находятся в позициях равно-ответственных. Роман не может не получить завершение, а история имеет свойство длиться. С другой стороны, идеология сужает смысл к успокоительной однозначности, а литературный опус ее как раз бежит и, даже будучи дочитан, для нас не заканчивается. Книга-событие обязательно имеет последействия, непредсказуемые и взывающие к рефлексии.

 

Собственно, поэтому нам так интересен автор прочитанной книги и встреча с ним вживую, уже после того, как мы познакомились через посредство романа: хочется непосредственности творческого контакта с «этим человеком», хочется проговорить то, что происходило с ним в ходе творчества и с нами - в ходе чтения. Это желание более чем естественно, но как же трудно его осуществить! Не только потому, что встречи читателей с авторами происходят реже чем хотелось бы, - еще и потому, что жанр долгожданной встречи, как все хорошее в нашей жизни, заранее освоен медиа. Часто и даже как правило, автор присутствует на сцене в роли знаменитости, а читатели в зале - в роли зрителей. Непосредственность общения «по душам» столько же переживается тем и другими, сколько разыгрывается, вольно и невольно. Публика знает как себя вести, какие вопросы задавать, а какие не стоит. Выступающий тоже ведет себя в рамках жанра: старается говорить коротко и интересно, пакуя мысли в реплики, а реплики - в эффектные «виньетки» (за исполнение особо удачных - срывает аплодисменты).

В рамках встреч, о которых я рассказываю, эти правила игры и соблюдались, и не соблюдались: может быть, стены учебных аудиторий, «домашние» для их обитателей, оказывали действие, а может быть, то, что филологи, сознавая разницу между автором реальным, «абстрактным», «идеальным», «имплицируемым» и т. д., в разговоре с писателем старались «разлеплять» обычно не различаемые ипостаси. По этим ли, по другим ли причинам общение было серьезным и веселым, неформальным, а в отдельные моменты приближалось и к вовсе редкостному режиму размышления-вместе. Не кофейня, конечно (именно в кофейнях, по ходу литературных дискуссий, если верить Юргену Хабермасу, зарождались в Европе XVIII века ростки «публичной сферы»), - но все же больше похоже на настоящий разговор, чем на очередное эффектное шоу.

Блюсти, по возможности, чистоту этого старого жанра – в наших интересах. Это способ заботы о литературе, но не как о совокупности образцовых, классических (и развлекательных) текстов, а как о форме социальности, открытой развитию и предоставляющей для него простор.

1 «Как вы думаете, который из ваших романов входит в список для чтения по курсу истории современной зарубежной литературы?» - поинтересовалась у Барнса студентка. Тот гадать не стал, но преподавательский выбор («История мира в десяти с половиной главах») одобрил: ставка на стилистическое разнообразие, признал автор, делает именно эту книгу «вкусным» материалом для упражнений в филологическом анализе.

2 Барнс явно ориентировался на своего любимого Флобера, который говаривал, что сила духа выражается в способности сообщать конкретному событию убедительность закона, т.е. использовать его как «трамплин» -. - J.-B. Guinot DictionnaireFlaubert. P. , 2010, p.718

3 На этот эффект обратил внимание рецензент романа Барнса в газете «Гардиан» (22.01.2016): притом, что герой романа – русский, основная тема и ценностный контекст отличаются «обнадеживающей английскостью» (reassuringly English) - определяются утверждением ценностей прагматизма (см.: https://www.theguardian.com/books)

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ

Люди Гутенберга: профессии от корки до корки

11 ноября в Музее Серебряного века стартует цикл лекций о книжной индустрии и текстах. "Как издать книгу?", "Где найти литагента?" — ответы на эти и другие вопросы даст ведущий эксперт книгоиздательского рынка Мария Митропольская.

Топ-5 книжных продаж октября

В нашей новой рубрике рассказываем о книжных бестселлерах месяца. На этот раз дорогая редакция выясняла, какие книги покупают москвичи для чтения осенними вечерами.

"Чёрная Коробка". О постдраматическом театре

Совместный проект It BOOK и Центра им. Мейерхольда «Чёрный зал» — это очерки о новой драме и современном театре. Мы объясняем кросс-жанровое театральное искусство и хотим, чтобы наши читатели ходили в театр, читали рецензии и становились просвещенными зрителями. На этот раз It BOOK обсуждает спектакль Никиты Бетехтина «Черная Коробка» — о возврате в пионерское детство, зацикленности времени и бесконечном «дне сурка».

Топ-8 подкастов об искусстве и литературе

Пока за окном красиво, но холодно дорогая редакция слушает литературные подкасты, разбавляя осенние вечера терпкой американской прозой "Ньюйоркера" и разговорами о литературе за чашкой эспрессо с Ильей Стоговым. Перед Вами осенняя подборка подкастов об искусстве и литературе. Делайте звук погромче и наслаждайтесь!