В Советском Союзе не было аддерола. Фрагмент

21.07.2017

О дебютном тексте Ольги Брейнингер мы писали еще до того, как он превратился в готовую книгу с крутой обложкой. С радостью представляем вам фрагмент теперь уже изданного и очень мощного романа. Романа не потерянного, но потерявшегося поколения 30-летних.

Глава пятая, в которой я объясняю, что Оксфорд — это самое страшное место, где мне довелось побывать за свою жизнь, и здесь же рассказываю о том, что общего между аддеролом и прокрустовым ложем сверхчеловека.

«Мечтательные шпили», как называют Оксфорд, — настоящая королева бурлеска. Под добротным шерстяным пальто умеренно-бежевого цвета, которое леди носит днем, никогда не заподозришь обманщицу. Чопорный наряд дамы из хорошего общества — выставленные напоказ фасады колледжей и выровненные по линеечке квадратные лужайки, на которые нельзя наступать, а нарушивших правило студентов штрафуют за каждый отдельный шаг, на который они решились; приветливые швейцары; длинные деревянные столы в обеденных залах, стены которых так густо завешены портретами отцов-основателей, что даже начинаешь переживать: есть ли еще место для новых великих ученых, писателей и политиков, которые тут учатся?

Но есть у этого города — так пропахшего нафталином и запахом старых вещей, что после года-полутора, проведенных там, начинает казаться, что живешь то ли в кунсткамере, то ли в музее, тесном и пыльном — и темная сторона, о которой мало кто расскажет. Оксфорд — отъявленный манипулятор. Как и Кембридж, он обладает удивительной властью над своими субъектами: время, проведенное там, обязательно должно быть лучшим в твоей жизни, а говорить иначе могут только сумасшедшие. Но раз уж я выдуманный герой и мне дана полная свобода слова, буду рассказывать все как есть: мертвые музеи опасны тем, что они забирают все, что в тебе есть живого, чтобы и дальше влачить свое время.

За пару месяцев в Оксфорде у каждого студента вырабатывается свой туристический маршрут, который он показывает всем приезжающим гостям. Мой включал сады Модлин, где когда-то гулял Эдисон; кладбище в ТеддиХолле; острую башенку Наффилда; перерыв на кофе в церкви Девы Марии; и еще порядка пятнадцати пунктов. Маршрут этот я проделала со всеми своими гостями по меньшей мере одиннадцать раз; но с каждым кругом иммунитет к Оксфорду, со всеми его видами, растет, и восхищение проходит. К красоте привыкаешь быстро, сильно пресыщаешься, и начинает казаться, что эти средневековые фасады давят и сжимаются в удушливое кольцо на твоей шее. И вот тогда уже в своей студенческой жизни начинаешь предпринимать все усилия, чтобы избегать туристов, популярных маршрутов и особенно дней, когда в Шелдонском театре на Броуд-стрит проходит церемония присвоения степеней и сотни одетых в мантии разных цветов отныне докторов наук вместе со своими семьями празднуют одно из главных, если не главное, событие своей жизни. А ты, если в это время спешишь на занятия, стараешься маневрировать между нарядно одетыми людьми и находить кратчайшие пути сквозь толпу прохожих, которые остановились посмотреть на торжественный выход докторов наук.

В то утро я спешила к Федору Михайловичу, профессору славистики, у которого я брала курс по русской литературе девятнадцатого века. На самом деле, конечно, звали моего профессора иначе, но есть у Оксфорда такая особенность — ввиду самой атмосферы этого города, его намоленныхстудентами статуй великих, к которым тянется день за днем шеренга пришедших на поклон почитателей, сам город располагает к мистификациям, поиску двойников и случайному попаданию в необычные ситуации. А необычные ситуации всегда, всегда связаны с трансгрессией, то есть переходом, олицетворяемым дверями. А вы никогда не задумывались, почему в книгах все магические сюжеты, которые разворачиваются в Оксфорде или в местах, которые его подразумевают, обязательно завязываются вокруг какой-нибудь двери?

Федор Михайлович в те осенние дни пребывал в плохом настроении, жалуясь на осень; на Горького, который ничего не понимает в «Братьях Карамазовых»; на Лужкова, который подписал проект станции метро, а у него не спросил; на Качанова, чей «Даунхаус» возненавидел так люто, что впервые посмотрев фильм, прилюдно растоптал кассету и заставил Анну Григорьевну выложить «местьдостоевского» в интернет, сопроводив открытым письмом режиссеру.

То ли это все удручало его, то ли моя формулировка и воплощение рабочей этики еще не достигли нужных высот, но читая мои эссе, он все хмурился и рисовал топоры на полях распечаток. Неделя, вторая, третья, второй семестр, четвертая, пятая, шестая — я все переписывала и переписывала эссе, отшлифовывая их, как морская вода, до гладкости и неуловимого шума сверхидеи в каждой строке. Перед каждым tutorial я сидела на скамейке в Веллингтон-сквере и въедливо читала себе строчку за строчкой. Фирменный оксфордский tutorial заключался в том, что я стучалась в дверь к профессору — в тот год я занималась с тремя преподавателями, Федором Михайловичем, профессором Вульф, которая предпочитала просто «Вирджиния», и сумасшедшим молодым лектором по фамилии Паланик — и, дождавшись сдавленного «Войдите», заходила в их одинаково пыльные кабинеты; найти тропинку между разбросанными по всей комнате книгами удавалось редко, и я осторожно пробиралась к профессору, сидевшему за письменным столом, перепрыгивая с одного свободного островка пола на другой.

Во время чтения эссе я сидела на выцветшем синем диване (у Вульф), потертом коричневом кресле из дубленой кожи (у Паланика) или на полу — у Достоевского. Вирджиния всегда постукивала карандашом по столу, пока читала, а Паланик сжимал и разжимал кулаки (говорят, что тот самый клуб существовал на самом деле, и Паланик все время летал туда тренироваться в перерывах между учебными семестрами).

Tutorials были основным пунктом нашей образовательной программы, и только из-за них тысячи студентов каждый день, дисциплинируя сами себя, проводили часы и часы в библиотеке, читая, доказывая что-то себе самому, периодически засыпая и просыпаясь за письменным столом. Дать восемнадцатилетнему или двадцатилетнему полную свободу, осознание того, что единственная твоя оценка — это та, которую ты получишь на выпускных экзаменах через четыре года, и обеспечить систему отбора, при которой в университет попадут только самые амбициозные и мотивированные, самые упрямые и бескомпромиссные — и никакой другой школы жизни не нужно. То, что все зависит только от тебя и ты должен стать следующим, чьи слова продолжат все эти гранд-нарративы; то, что ты в этом мире один на один со всеми, кого ты читаешь покрасневшими от постоянного недосыпания глазами; то, что ты в этом мире один, и только один, и даже если у тебя есть семья, друзья и подружка или друг — это не значит ничего, потому что это все равно реальное, физическое, и это другое, а на уровне идей ты борешься с Вселенной визави, и надеяться или опереться не на кого — вот базовые знания, которые усваиваются оксонцами в первые два месяца занятий.

Лекций у нас практически не бывало, и библиотека с туториалами составляли половину нашего обучения, вторую половину составлял шум. Шум, который все время окружал и укутывал тебя в Оксфорде, подспудно прокрадываясь в твои мысли и становясь постоянным фоном. Шум, который сопровождал речь ректора на приемах, казался одним из многих подтонов в наставлениях профессора во время занятия, а может, просто звучал в твоей голове все время, с тех пор как ты приехал в Оксфорд, и поэтому казалось, что он везде. Этот шум говорил одно: вы должны быть лучшими, самыми лучшими, вы должны быть самыми лучшими или посредственностью, талантливой, похожей на всех посредственностью, иначе вам здесь не место. Шум напоминал дьявола, который поселился у тебя на плече — и возможно это так и было — иначе как объяснить эту трансформацию людей, которые приходили сюда такими, какие были, а выходили уже совсем не теми; уверенность в своей исключительности, поедавшую самых молодых и дававшую сбой на тех, кто постарше? И ведь отчасти срабатывало, иначе как объяснить, что при том, что приходят сюда как в точку предела мечтаний, исполнившихся прямо на Земле, в рай для британских мальчиков и девочек, так быстро вскрывается разочарование и понимание, что это совсем не то, что ты думал. Что в то время как университет хочет быть прогрессивным и современным, мчась стрелой в будущее, что обеспечат его студенты, на самом деле эта махина настолько далеко отстает от картинки, к которой стремится, что разрыв между ними становится непреодолимым, увеличиваясь с каждой секундой, и студенты закрывают эту брешь своими телами, жертвуя спокойствием и рассудком и позволяя использовать себя и делать себя оружием.

А когда у тебя уже не остается ни сил, ни выдержки, ни рассудка, понимаешь, что ловушка захлопнулась, и всем все равно, что у тебя внутри, что ты вложил в эту жизнь, какие жертвы ты оставляешь каждый день у подножия знаний и честолюбия, чужого и своего. Так этот город лепит из тебя сверхчеловека, потому что его навязчивый гул и шепот продолжает твердить тебе, что ты сдашься и не выдержишь, а ты пытаешься выстоять любой ценой, и это сводит с ума.

И все это доводит до того, что вот она я, честная, всегда осторожная и всегда правильная — до двадцати лет ни одной сигареты, ни одного бокала вина, кристально прозрачна в рядах своего стерильно-чистого поколения, — в одну из ночей на третьем году своей программы бакалавриата я сижу в библиотеке перед своим компьютером и под бой часов, извещающих, что сейчас два, прямо из бутылки пью виски — методично, старательно, прилежно — и в надежде, что уж это-то мне поможет преодолеть блокировку мысли, что очень скоро, как только алкоголь ударит мне в голову, я наконец-то выдам свою магна-карту.

Достоевский все время придирался к формату, к запятым, к правилам и установкам; а через какое-то время я вдруг поняла, что если отбросить тот период, когда я еще ничего не умела, количество критицизмов росло пропорционально количеству интеллектуальной ценности той или иной работы. Я спросила об этом, и он согласился.

— Я учу вас ремеслу, — с нажимом выдал Достоевский. — Живой ум у вас и так есть, а моя задача — научить вас делать механическую работу — для этого и существует университет.

Одним словом, он ценил не порывы и прорывы, а основательность и проработанность — пусть даже на мелководье. Или же, подсказывала сразу амбициозная сторона, — пусть будет прорыв, но только такой, что ничего общего не имеет со студенчеством; сколько можно тут прозябать, давай уже работай на уровень единиц, работай так, чтобы никто не мог придраться, чтобы комар носа не подточил. Садись — и пиши «Преступление и наказание» прямо здесь и сейчас, и нечего размениваться на что угодно мельче.

Я презирала себя за то, что я не могу просто взять и перепрыгнуть эту пропасть, отделяющую один уровень мысли от другого, я хотела больше и выше, я хотела все сразу. И когда Достоевский стал иногда говорить хорошее, я и не улыбнулась ни разу, понимая, о каких мелочах у нас тут идет речь; я уже требовала и считала за минимальную ценность гораздо большее.

Через год такой борьбы у меня запали щеки, губы из вишневых превратились в пудровые, а глаза окружали синие моря так и не увиденных снов. Тогда-то я и перестала есть, разобравшись в том, что нет никакой связи между душой и телом и что не стоит вкладываться в физическое, если тебя интересуют лишь идеи.

А меня интересовали идеи, и теперь я видела, что одухотворенная худоба всегда более возвышенна и чиста, чем пышущее здоровьем тело. Я отказывалась от всех этих конных прогулок, гребли и занятий спортом, поедания сладостей во время вторых десертов на приемах, которые придавали румянец, здоровый вид и мышечную массу. Восковая кожа, фанатичный блеск в глазах, прочерчивающиеся косточки шеи привлекали меня гораздо больше и казались столпами настоящей красоты. Кроме того, на сон и еду стало не хватать ни времени, ни сил, и каждую напрасно потраченную минуту я мечтала проводить за работой. Усталость ведь легче переносить, когда ты бесконечно легок и голоден. Когда ты паришь, сложно вспоминать о том, что для хорошего самочувствия тебе чего-то не хватает. Сложно отказываться от головокружительного ощущения, когда кажется, что стоит открыть книгу и все секреты, построения, тайны и проекции сами раскладываются у тебя на ладонях, как морские звезды или теплые снежинки, доверчиво идущие к тому, кто знает, как быть.

Когда скулы начинают выпирать, как детали металлоконструктора, приходит ощущение сверхчеловека — а то, что мир вокруг становится немного размытым, только добавляет ему прелести. Но однажды, как оказалось, ты можешь просто подточить сам себя — перерезать себе корни; перестараться и не рассчитать; и больше не суметь сделать ни шагу. Вот что случилось со мной. В один день оказалось, что в моей голове сплошное небытие, бесконечная табула раса; нет, вся основная информация, все примитивное и рутинное там было, и были базовые знания; но не стало того клея из порывов и вдохновления, из способности перевернуть элементы и найти точки их совпадения, способности видеть родственное даже в несовместимом — всего этого больше не было. И то, что раньше было тихим шумом в моей голове, шумом, прислушавшись к которому, я делала все, что делала, шумом, откуда мне приходили все мои идеи, и нужно было лишь сосредоточиться и настроиться на этот поток… Все исчезло. В голове была абсолютная пустота, и я слышала только то, что произносила вслух.

День за днем я сидела за компьютером и книгами, периодически впечатывая строчку или абзац и, поморщившись, удаляла все. Я всматривалась в книги, пытаясь понять, как раньше все оживало во мне, когда я пролистывала эти истории; я разглядывала белую пустоту экрана, надеясь, что увижу там то, что побуждало меня насторожиться, ухватиться за мысль и заполнять пустоту, борясь с небытием.

Страшнее я ничего для себя не могла представить. Наверное, в шестнадцать та, что крутила пластинки, только посмеялась бы надо мной; наверное, в Германии, задумчивая и спокойная, пожала бы плечами. Но эта, новая, таких вещей не признавала и как и раньше, упрямо знала лучше всех, что ей нужно. Мне нужен был мой шум в голове, мне нужно былово что бы то ни стало вернуть все обратно.

Когда я сидела в библиотеке, наблюдая за тем, как другие студенты подставляют лица нежным лучам весеннего солнца, пробивающимся сквозь витражное окно, и улыбаются, мне хотелось взорваться, закричать и заставить их объяснить, зачем они это делают. Плевать на солнце, мне непонятно было, как можно сидеть здесь и улыбаться от того, что температура кожи поднялась на полградуса. Все это сопровождал частый, мелкий стук, который раздражал меня еще больше, и я не могла понять, откуда он исходит. И только во второй половине дня, посмотрев на свои руки, увидела: это мои пальцы дрожат так, что кольца на них бьются о поверхность стола, издавая это мелкое, неприятное постукивание.

Через две недели таких мучений мне в голову пришло решение проблемы, такое простое и ясное, что весь день было прекрасное настроение: казалось, что все уже разрешилось и все наладилось. Днем я как представитель библиотечного комитета ходила между столами и показывала жестами, что «это надо немедленно убрать», если видела у кого-нибудь воду в негерметичном контейнере, кофе или что-нибудь посерьезнее. А к двум часам ночи я, выбрав в Теско матовую черную бутылку с виски восемнадцатилетней выдержки, устроилась за своим обычным столом, предвкушая ночь работы. После первого глотка, с грохотом опрокинув подставку для книг, я рванулась к сумке за бутылкой воды. Никто не предупредил меня, что на вкус будет как аптекарская настойка, приторно и горько.

— Все в порядке? — высунулась из-за стеллажа голова первокурсника, проявившего осознанное сопереживание моей ситуации. — Тут что-то упало.

— Да-да, все нормально, — судорожно ответила я, прикрывая бутылку курткой, — заснула прямо за столом и опрокинула подставку.

— Бывает, — поморщился парень. — Я сам тут четвертый день сижу. — Он закатил глаза и снова спрятался за стеллаж.

Пришлось снова идти в Теско, на этот раз за содовой. Перемежая виски то с колой, то с ванильной крем-содой, приглушающими приторный алкогольный вкус, я осилила около половины бутылки. Может, этого будет достаточно? На большее не хватало сил. Прошло двадцать, тридцать минут. Сострадательный сосед, кажется, начал делать за своим стеллажом зарядку. Я восхитилась его силой воли. Передо мной мерцал экран компьютера с белоснежным, пустым ворд-документом, и водопад мыслей вот-вот должен был хлынуть мне в голову. Ожидая, когда я, как безумная, начну записывать текст из своей головы, я размяла пальцы, как в начальной школе, и поводила над клавиатурой.

Но дело не шло. Я погуглила и поняла, что виновата сама, дав слабину. Нельзя было разбавлять виски колой, смешивание напитков приводит к ослаблению эффекта, достигаемого поступлением в кровь алкоголесодержащихнапитков.

— За маму, за папу и за диссертацию, — суеверно сказала я, продолжая разглядывать свой белоснежный ворд-документ и зажмурившись, выпила вторую половину бутылки. Если бы мама или папа, а уж особенно тетя Эльвира увидели меня сейчас, они бы не нашли что сказать.

И я тоже не находила. Даже неразбавленное виски не работало. За час на экране появилось четыре строчки и исчезло три. В отчаянии запустив бутылкой в мусорную корзину, я резво зашагала домой, лихорадочно перебирая — или придумывая — новые способы сдвинуться с мертвой точки. Так ничего и не решив, я легла спать, а на следующее утро, когда переступила порог кабинета Лиз для собрания библиотечного комитета, на столе стоял мой Гленфиддич. Матовая черная бутылка, 18 y.o. Я поняла, что вместе с ненаписанной диссертацией мне предстоит еще больший позор. Но на собрании разговор шел о грядущих экзаменах, о поступлениях книг и о переходе на новую систему каталогизации. Библиотекарь Лиз ничего не сказала про бутылку и только в конце, бросив на нее взгляд, выдержала короткую паузу. И сказала:

— Кажется, у нас все. У кого-нибудь есть комментарии? Тогда спасибо всем, кто пришел. Спасибо, что добровольно помогаете поддерживать в библиотеке порядок, днем и ночью. Многие первокурсники, похоже, еще не совсем освоились с правилами дисциплины. Поэтому я на вас очень рассчитываю.

Я задержалась, и когда все вышли, спросила Лиз:

— Ничего, если я закрою дверь? Я хотела бы… хотела бы кое-что сказать тебе.

— Конечно, — ответила она невозмутимо. — Нажми посильнее, она плохо поддается. Сегодня минут десять мучилась с утра.

Плотно прикрыв дверь, я подошла к столу Лиз и, не давая себе ни секунды на малодушие, сказала — как могла, с достоинством:

— Лиз, это не первокурсники, это... была моя бутылка.

Она спокойно посмотрела на меня.

— У меня… writer’s block. И я пытаюсь с ним бороться. Таким способом в том числе, — указала я на бутылку. — Но не стоило это делать здесь, извини.

Несколько секунд она продолжала меня разглядывать с тем же спокойным, невозмутимым выражением лица, а потом рассмеялась:

— Да господи, не переживай ты так! Не ты первая, не ты последняя.

Она взяла со стола бутылку и бросила ее прямо через всю комнату — в контейнер для переработки мусора, который стоял около двери.

— Золотце мое, сотни выдающихся умов пили здесь виски последние несколько сотен лет. Я тебя умоляю. Лишь бы только не первокурсники — они не умеют пить, и потом начинаются проблемы. Но в следующий раз, — она чуть наклонила голову, — бутылки выбрасывай около профессорских кабинетов. Во всем должен быть порядок.

— Ой! Да. Спасибо, Лиз, — я как-то не нашлась, как сформулировать свои мысли, — это немного неожиданно. Но я в любом случае больше не собираюсь. Это была… проба пера. Ошибка.

Лиз уже не смотрела на меня, а пролистывала настольный ежедневник, напевая себе что-то под нос. Когда я открыла дверь, чтобы уйти, она бросила мне, не отрывая глаз от плана дел на сегодняшний день:

— Некоторым такие ошибки приносили Нобелевские премии.

Мне бы хотелось с кем-нибудь поделиться своим удивлением, но я сочла за лучшее вообще не упоминать этой истории. Бутылку, впрочем, заметила не одна я, и она стала в тот день предметом многочисленных спекуляций и возмущений среди студентов. И даже на ежегодном приеме у вице-ректора в тот вечер я услышала анекдот про студента-юриста, запивающего виски административные нарушения по мере зубрежки. Нет, это, на мой взгляд, было уже слишком.

На следующей неделе я — в своей комнате — провела пробные сеансы со всеми вариантами спиртных напитков, которые могла достать в Оксфорде, и окончательно убедилась в своей исключительно высокой сопротивляемости алкоголю. В ход шли разные сорта, комбинации и очередность. Я знала, что стоит мне лишь разблокировать мозг и дать себе дышать и думать на полную, как я смогу сделать то, что хотела. Это должна была быть исключительная диссертация. Я была в этом уверена. Но предварительные итоги стали окончательными: алкоголь не действовал на меня.

С надеждами было бы покончено, если бы не мой приятель Оскар из колледжа Крайст-Черч. В ближайшую пятницу я собиралась выиграть у него с небольшим перевесом партию в теннис — потому что я всегда выигрывала. По уровню игры мы были примерно одинаковы, а у сетки он и вовсе играл заметно лучше, но у меня всегда оказывалось капельку больше чего-то, что не связано с теннисом — скорости, выдержки или терпения, — и раз за разом я выигрывала с минимальным преимуществом.

Но в алкогольную пятницу я проигрывала. Полсекунды там, полсекунды здесь — он успевал чуть быстрее, бил чуть сильнее и подавал, как Серена Уильямс, а я все время не успевала, как будто нас поменяли местами. Я решила, что все-таки это — алкоголь; нет, надо же — никаких полезных эффектов, а вместо этого — плохой теннис! К последнему гейму я настолько растерялась, что уступила всухую.

 — Аут! И гейм, сет, матч! — крикнула девочка-судья. Мы подошли к сетке, пожали друг другу руку, поздравляя, как принято, с победой, и я, так и не отпустив, разрыдалась, осознав, что впервые в жизни проиграла Оскару партию в теннис. Оскару! Оскару, который ленился догонять подачу и не мог взять смэш. Как это произошло? Я не могла написать диссертацию, больше не играла в теннис, больше не перевыполняла стандарты — что, теперь мне не место в Оксфорде?

— Ты же не умел так подавать, я же помню, ты же всегда осторожничал на второй! — объясняла я Оскару, пока он вел меня на скамейку. А потом стала рассказывать о том, что происходит в последние месяцы, о том, что я ничего не могу делать, и о том, что мне начинает казаться, что я схожу с ума, о том, что мысли летят быстрее времени, и я просто не успеваю.

Позже Оскар признавался, что внезапная женская слабость полностью сразила его. Но тогда я, конечно, этого не заметила. Просто увидела, как он отпускает мою руку, отворачивается, достает из спортивной сумки маленькую оранжевую склянку и вынимает синюю таблетку.

— Вот, — он улыбнулся, высунул язык и на кончике пальца поднес таблетку.

Из коридора послышались голоса следующей пары игроков, я на секунду отвлеклась, а когда обернулась — ничего уже не было. Оскар застегивал молнию на сумке.

— Что это было? — спросила я.

— Это был аддерол, детка.

Так я впервые услышала это слово.

Ходили слухи, что Глеб мог достать все, что угодно, и «железно, просто железно» хранил вашу тайну — поэтому вытряхнуть его номер телефона даже у такого близкого приятеля, как Оскар, было нелегкой задачей: все, кого он снабжал, боялись потери Глеба меньше разве что исключения из Оксфорда. Глеб перенаправлял финансовые и интеллектуальные потоки в Оксфорде в нужные русла: договаривался со школьниками и другими студентами, которые покупали аддерол на свое имя, имитируя АДД, и перепродавали Глебу — и направлял столь необходимые запасы тем, кто выжмет из них все, стремясь к совершенству и вершинам мира.

Но спустя несколько вечеров Оскар сдался, и через две минуты я уже набирала телефон парня, который торгует всем подряд. От Оскара же я знала все нужные слова и приблизительные цены, так что мы быстро договорились, и уже в понедельник встретились в Старбаксе, чтобы обменять деньги на таблетки. У Глеба всегда были грязные волосы и мутноватый взгляд — потом я встречала в своей жизни еще много дилеров, и каждый раз меня удивляли их кричаще затуманенные глаза. Но самое главное, я получила баночку с таблетками, которые преобразили мою жизнь.

На почве совместно пережитого мы с Оскаром даже стали встречаться и пробыли вместе два месяца, после чего решили вернуться к простой игре в теннис. А я не только вернулась в строй на прежние позиции, но и стала агрессивно прогрессировать, сделала рывок, раз за разом принося своим профессорам очередные распечатки и унося все меньше и меньше помарок на полях. В конце семестра в онлайн-транскрипте меня ждали идеальные оценки, а после каникул мы с Достоевским уже спорили, и временами его аргументация казалась мне недостаточно убедительной.

Одновременно мне открывался совсем другой мир, параллельный основной жизни Оксфорда. Это был мир фанатиков с безумными глазами, которых пугала мысль остановиться хоть на секунду и которые точно знали, что добьются всего, чего захотят. Поверить невозможно, что все это всегда было рядом со мной, а я не замечала ни странностей, ни особенностей, ни глаз этих людей; отныне я буду с полувзгляда определять тех, кто состоит в этой подпольной организации — где бы и когда мы ни были, распознавать такое не разучишься никогда. С некоторыми такими же, как я, у меня завязалась дружба, которую я поддерживаю до сих пор, посылая и получая время от времени письма: воспоминания вроде того совместного периода в Оксфорде сложно забыть или сгладить, тем более, что они до сих пор настолько глубоки и резки, будто мы смотрим на фотографию, а не на перемешавшиеся в памяти воспоминания.

Отныне, как мне казалось, каждый день в Оксфорде продолжается схватка не на жизнь, а на смерть, как будто мы должны были выстоять на ринге до конца и без правил. Как заведенные, мы атаковали свои дисциплины, вгрызались в исключения, рвали в клочья непонятные темы и, забрызганные кровью непроверенных гипотез, выходили из библиотек, лекториев и кабинетов профессоров победителями. Мы боролись и боремся со старым миром, паразитирующим на старых репутациях и возможности печатать все подряд; с теми, кто заботится лишь о том, чтобы закрепить за собой статус и место, будь то депутатская неприкосновенность или профессорское кресло. Кстати, о них — разочаровавшись в осознании того, что часть из тех, кого мы считали суперновыми, на самом деле лишь звезды-карлики, а добрая половина вообще остается на местах лишь для того, чтобы поддерживать высокий средний уровень, то есть, по сути, образцовую посредственность, мы топтали в крошево то, чему нас учили, чтобы выйти из битвы победителями. Иногда они сдавались безоговорочно, вознаграждая наше упрямство А+ и рекомендациями в те самые компании и лаборатории. Иногда мы выходили с оценками похуже — и это было даже круче вылета Цукерберга из колледжа, потому что ему хотя бы не приходилось тратить свое время и силы на то, что он вскоре перевернул, мы же работали и продолжаем работать на разрушение системы изнутри.

Мы доказывали, что можем делать все, что хотим, и успевать все и везде. Замученные мальчики и девочки из истеблишмента, замурованные в преппи-стиль, со всеми их extracurriculars, блестящими оценками, опытом волонтерства в Африке и прочими святая святых, не годились нам в подметки. Эти мелкие зверьки по инерции выполняли все на «отлично» и были самыми скучными людьми в мире, с мозгом, запрограммированным на достижение слова «успех», идеальный средний балл, работу в консалтинге, стартовую зарплату не меньше икс, костюмы от Зенья и туфли от Маноло Бланик. Такие девочки и мальчики с четырнадцати лет одевались в серые и бежевые костюмы, хорошо зная, что черно-белое роднит их с официантами и прочими низшими классами, которые существовали где-то сами по себе и с которыми нельзя было соприкасаться. Мы же против этих механических хорьков были настоящие badass, оторвы — и победа была за нами.

 

 

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ

Связи. Наивные мечты литературного карьериста

Сергей Петров продолжает самоотверженно раскрывать нам глаза на страшные тайны овеянного священным дымом литературного мира. На сей раз предлагаем Вашему вниманию колонку о литературных критиках. Таинственных и беспощадных.

"Царь велел тебя повесить." Фрагмент

В издательстве "Corpus" выходит новый роман Лены Элтанг "Царь велел тебя повесить" — тонкий и честный текст о силе слова, рассказанный в письмах лиссабонского наследника. Читаем!

Письма к Андрею

Ко дню рождения Андрея Белого It BOOK публикует рождественскую переписку поэта с Эмилием Метнером, музыкальным критиком и публицистом. О Париже, Рождестве и "пенно-пирном" шампанском в канун нового 1903 года. Читаем!

Первая любовь Ильича Рамиреса Санчеса

В октябре 2017 года тридцать российских писателей и журналистов отправили обращение в ЕСПЧ с просьбой освободить революционера Ильича Рамиреса Санчеса, известного так же, как Карлос Шакал. Среди подписавшихся: Александр Проханов, Эдуард Лимонов, , Исраэль Шамир, Игорь Молотов, Герман Садулаев, Сергей Петров и многие другие. В конце года издательство "Питер" готовит к выпуску книгу Игоря Молотова "Мой друг Карлос Шакал". К этим событиям и грядущему дню Великой Октябрьской революции один из подписантов, Сергей Петров, достал из закромов свой рассказ "Первая любовь Ильича Рамиреса Санчеса".