Проект It BOOK сейчас на реконструкции, но мы оставили текущую версию открытой для вас  

Разговор. Лена Элтанг

16.02.2016
Текст: Екатерина Врублевская

Лена Элтанг – автор, для встречи с которым инфоповод не требуется. Особенности нарратива Элтанг таковы, что превращают каждое ее высказывание, будь то пост в fb или ответ на вопрос журналиста, в художественную прозу. Посему ее интервью, нарушая всякие правила приличия жанра, прочитываются, как новеллы. Это не только особенности нарратива, разумеется. Это талант и труд – проживать каждый свой день жизнью своего персонажа. Мчаться за ним в другую страну, пить его утренний кофе и корчиться от его боли. Случилось так, что ко времени нашей с Леной беседы инфоповод, как это принято говорить, появился – выход романа «Тавромахия». Обновленная версия текста «Другие барабаны». О подробностях столь рискованного приключения – в виде переписывания успешно прнятого критиками и читателями романа, побывавшего к тому же во всех возможных премиальных листах, – мы поговорили с автором. Дилан Томас, Латинская Америка, Пер Гюнт, лимонный сад на крыше и толстые гуси – тоже присутствовали во время нашего разговора.

Четыре романа, будто четыре жадных щенка выпили все, что было во мне от девчонки, записывавшей размашистые строчки на тетрадных обрывках, квитанциях и ресторанных салфетках. Не потому, что девчонка повзрослела и не влюбляется каждый Божий день то в дерево, то в человека, а потому, что проза берет тебя за горло и сажает за стол в пол-шестого утра, а может и ночью поднять, проза выкручивает тебя, как тряпку, заставляя отдавать все – и свое, и чужое, и даже самое сладкое и стыдное, что и маме не расскажешь.

На мой взгляд, ваш способ письма и «чувствования» очень не свойственен русской традиции. Я бы сказала, что вижу в ваших текстах, скорее, латиноамериканскую традицию. Здесь магия, чувственность, архетипичность, какая-то нутряная честность. Детали, запахи, звуки, которые для русской прозы нетипичны. Критики вообще в один голос говорят о вас как о новаторе, находят интертексты и десятки аллюзий, но рассматривают вас как явление новое и доселе в литературе неведанное, обозначая, что багаж культур в текстах лишь подчеркивает вашу самобытность. В связи с этим у меня вопрос. А в каких вы отношениях с традицией? Вы считаете себя последователем той или иной литературной традиции, хотя бы в рамках одной страны или автора?

Скрывать не стану, латиноамериканцев я люблю, хотя подражать им не пытаюсь. Для этого нужно родиться в Арекипе или Буэнос-Айресе, обуглиться под беспощадным солнцем и с детства знать, чем отличается кактус apuntia cilindrica от священного дерева Пало Санто. Итак, подражать бессмысленно, но можно любоваться, разглядывать на свет цветные метафизические стеклышки и пробовать на зуб смолистые приемы, восхитительный инструментарий, равного которому нет и не будет никогда. Мои персонажи заворожены этими лабиринтами, полными тигров, не меньше, чем я, поэтому Костас в «Тавромахии» читает «La tía Julia y el escribidor», Маркус в «Картахене» рассуждает о множественности отражений, а маленькая Петра видит в пятнистом гостиничном зеркале анфилады давно не существующих комнат, исчезнувших по воле реставратора. Однако, возвращаясь к вопросу о способе письма, следует сказать, что он сложился не тогда, когда я читала аргентинцев и перуанцев, а тогда, когда оказалась вдалеке от России и, вполне вероятно, потому, что я оказалась вдалеке. Тот русский язык, который критики называют европейским, отстраненным, подчеркнуто мультикультурным, на самом деле – язык человека, который с ума сходит в тоске по русской речи и готов выжать из семантического апельсина столько сока, сколько сможет, сгрызть цедру и разжевать горькие косточки, лишь бы утолить свое томление по кириллице. Человека, готового строить одну реальность за другой и заполнять ее людьми, которые разделят его кручину и будут говорить на русском так, чтобы он струился и сиял, чтобы в этом горячем свете стали видны другие, забытые и позаброшенные возможности, без которых литература мертва.

Еще в студенчестве и еще в России вы начали писать стихи. К прозе вы приступили лишь спустя много лет, будучи при этом уже успешной поэтессой и оказавшись за пределами родины. Пять лет назад в интервью одному из литературных интернет-порталов вы говорили о том, что еще не пришли в прозу, если дословно, то переминаетесь с ноги на ногу и в любой момент готовы ринуться назад. Что изменилось теперь, вы наконец сделали решительный шаг, стали прозаиком?

Боюсь, что шагом это назвать нельзя. Я полетела со ступенек и треснулась со всей дури, так что боль от падения до сих пор отзывается во всем теле. Четыре романа, будто четыре жадных щенка выпили все, что было во мне от девчонки, записывавшей размашистые строчки на тетрадных обрывках, квитанциях и ресторанных салфетках. Не потому, что девчонка повзрослела и не влюбляется каждый Божий день то в дерево, то в человека, а потому, что проза берет тебя за горло и сажает за стол в пол-шестого утра, а может и ночью поднять, проза выкручивает тебя, как тряпку, заставляя отдавать все – и свое, и чужое, и даже самое сладкое и стыдное, что и маме не расскажешь. Ты живешь с этим ужасом, и он становится привычным, как прикосновение языком к расшатанному ноющему зубу, как обреченное знание о кровавом кратере десны, как предвкушение потери. И вот, намучившись смертельно, ты выплевываешь зуб в ладонь, и говоришь себе – все, больше никогда, теперь только стихи, короткие рассказики, травелоги, эссе, да блоги наконец! Или еще лучше – густая заветная тишина, молчаливые поиски смыслов. Говоришь, а сам потихоньку нащупываешь следующий зуб, не шатается ли, бедный, бедный.

«Два романа еще не делают тебя прозаиком». Ваша прямая цитата. Вы сказали это о первых своих сверхпопулярных романах, которые ко всему прочему получили престижные литпремии. Получается, что прозаиком (равно писателем или нет?) вас не могут сделать ни премии, ни написанные книги? А где тот порог, перейдя который человек может назвать себя писателем?

Честно говоря, я думаю, что нет никакого порога. Есть состояние сопротивления, которое ты считаешь естественным, как воду или ветер: тебе холодно и льет за шиворот, а ты поднимаешь воротник и идешь. И что бы тобой ни двигало – безнадежная ярость, страсть, умопомрачение или мелкая комнатная злость – все переплавляется рано или поздно, и на дне сосуда остаются только ананке и агон, то есть судьба и борьба. Вот перестать писать – это да, событие. В те дни (а то и недели), когда я не могу работать, я чувствую себя, как человек, который шел на свет в конце тоннеля и вдруг увидел, что свет испускают личинки пещерных комаров. Самый страшный страх – это оказаться в таком тоннеле, поэтому мои персонажи рассуждают на эту тему без удержу. Один говорит что писательство – это свойство организма, а не ремесло или – пронеси, Господи, – умение. Можно ли стать бывшим жирафом или бывшим древесным жуком? Скажем, перестаешь ли ты быть древесным жуком, если больше не хочешь ходить в стене? Другой говорит: в литературе ты никому ничего не должен: поиск истины, как и поиск внимания, сделает тебя вязким и мелким, не стремись быть услышанным – ты не заклинание и не пифия, ты даже не жрец-посредник, в лучшем для тебя случае ты – дымок, которым окуривают треножник, испарения дельфийского тумана, беззаботная испарина одиночества.

Совсем скоро выходит Ваш новый роман. Обновленная версия книги «Другие барабаны» – «Тавромахия». Причем, насколько мне известно, еще «Другие барабаны» должны были называться «Тавромахией», это так, или я ошибаюсь?

Катя, вы не ошибаетесь. Роман прожил с названием «Тавромахия» все три года, что я его писала, и только летом, перед тем, как отдать рукопись издателю, я поменяла название на «Другие барабаны». Когда-то давно я опубликовала рассказ под таким названием, именно он стал семечком рукописи, хотя писатель там сидит не в тюрьме, а в холодной нараке, где ему сорок дней показывают его прошлую жизнь. История с обновленной – вернее, совершенно новой – версией довольно странная: мне понадобилось шесть лет, чтобы понять, где я свернула на неверную дорогу и почему не смогла рассказать историю так, как ее следовало рассказать. Роман остался в бутоне, он не успел распуститься, не показал своих тайных тычинок и всяческой трансцендентальной пыльцы, отчасти потому, что я чересчур увлеклась сюжетом и слишком снисходительно отнеслась к персонажу. Более того, женщина, которая является солнечным сплетением или, скажем, болезненным нервом романа, не получила голоса, мы знали о ней только из рассказов других людей. Эта женщина была мной недовольна, и мне пришлось написать ее всю целиком, дать ей возможность говорить после смерти, и не призрачным голосом, а самым настоящим, оцифрованным.

Теперь о названии. Существует еще одно название романа: «Летние мальчики», которое пока что нравится мне не меньше, чем то, что стоит на условной обложке. Помните строфу из Дилана Томаса:

Я вижу летних мальчиков паденье:

Они оставят землю без плодов

И, золотую почву заморозив,

Из мерзлоты любовей извлекут

Себе девчонок...

Пожалуй, я вернусь к выбору названия немного позже, после окончания редактуры, и не исключаю, что за это время появится третье, а то и четвертое. Свой первый роман «Побег куманики» я назвала так в последний момент, за несколько дней до того, как рукопись отправилась в машину. Теперь даже подумать страшно, что она могла называться иначе.

Переписывание уже вышедшего произведения – не первый прецедент, хоть и нечастая практика в русской и даже мировой литературе. С чем связано решение переписать книгу? В ваших текстах всегда присутствует элемент постмодернистcкой игры. Решение переписать роман «Другие барабаны» – это тоже часть игровой концепции, желание дать читателю возможность выбора, вариативность развития событий или желание сместить акценты?

Хороший вопрос. И верно, какой смысл в том, чтобы потратить полтора года на старый роман, который и читатели, и критика сочли успешным и который вдоволь наигрался в премиальных листах и даже попал в короткий список «Большой книги»? Ответ заключается не только в том, что я была недовольна текстом – все было гораздо жестче. Книга саднила и не давала мне покоя, пока я не отложила все занятия и не придумала новый финал, новую интригу, новых героев, новый взгляд на историю, одним словом, пока не поменяла крещендо на диминуэндо, а sotto voce на subito. Теперь в романе говорят все основные персонажи, даже те, кто умер несколько лет назад, даже те, кто лучше бы и вовсе помолчал. Что касается сюжета, то он ударился оземь и превратился в серого волка, а потом ершом оборотился, а после щукою. Признаться, это было весело, хотя я чувствовала свинцовый привкус опасности, особенно, когда дело подошло к финалу, а финал исчез, сошел на нет на моих глазах, как будто петух склевал. Пришлось заново написать последнюю главу.

И вот еще что. Когда Леонида Леонова спросили, зачем он заново переписывает «Вора», он сказал, что был слишком молод, когда начал эту книгу, и теперь видит, что нужно делать: для этого ему придется распутать весь узор и снова плести из этих же нитей. Когда Джона Нонмайера спросили, зачем он переделывал «Пер Гюнта», он сказал, что настал день, когда он услышал музыку по-новому и просто вынужден был поставить балет заново. Этого он не делал раньше никогда. Я тоже не делала ничего подобного, и, признаться, не думаю, что повторю этот опыт, хотя он поразительный, завораживающий и совершенно чернокнижный.

Что из текста «Других барабанов» для вас было принципиально важно сохранить, а что вымарать?

Страшно вспомнить, я сократила книгу на шестьдесят страниц. Любой человек в нашем цехе скажет, что это невозможно: книга, которая уже вышла и прочитана публикой, это живой организм, коралловый риф, доверху забитый венерками, разиньками, морскими огурцами и всякими там актиниями. Вымарать одного, умрут те, кто им питался, а потом и сами кораллы потеряют всякий смысл. Поэтому я занималась сокращением осторожно, отщипывая по ниточке, и думая, скажем, о Генри Муре, упрощавшем свои фигуры до идеи объекта, которая должна достроиться сама в голове наблюдателя, причем в одной голове она дорастет до лежащей навзничь женщины, а в другой – до парочки пасущихся на травке овец. Поскольку в романе появились новые голоса, важно было выстроить полифонию таким образом, чтобы каждое сообщение было связано с остальными невидимой дратвой, и при этом не теряло особого тембра, одним словом, следовать правилам сонорной композиции, не теряя динамики и смысла. Когда пишешь новую книгу, такой проблемы у тебя нет. Поэтому времени на такого рода работу уходит намного больше. Но ведь и кайф совершенно новый, незнакомый, в глаза не виданный!

Я в свою очередь должна сказать, что тоже хочу получить еще одну дозу кайфа, только читательского. Хорошо. А как быть с книгой «Другие барабаны», которая с таким успехом была принята читающей аудиторией и критиками? После выхода «Тавромахии» «Барабаны» уберут с прилавков и не будут переиздавать, или роман сохранит свое существование как полноценное издание?

Разумеется, в прежнем виде роман издаваться не будет. Скупать его по книжным и предавать сожжению, на манер графа Хвостова, я не стану, мне даже нравится, что одним читателям в руки попадет первая версия, а другим – вторая. Прямо не роман, а саамский охотник, который попросил у солнца два века жизни, правда, у охотника все кончилось паршиво, а у романа все будет хорошо.

Я уже некоторое время получаю письма и разного рода комментарии от читателей, которые ждут новую версию, чтобы поохотиться на отличия или сравнить, предположим, привкус и жесткость катарсиса. И вот какая штука. Принимаясь за «Тавромахию» как за детективную историю, скажем, о сидящем в тюремной одиночке ди Риенцо, римском трибуне, полюбившем свою железную цепь на ноге, или о ненависти между двумя юношами, превратившей все вокруг них в выжженную степь – стоит начисто забыть, что убийца дворецкий. Потому что теперь это садовник (или истопник!). У меня хватило наглости полностью переписать интригу. Если же вы читаете эту историю как драму, которая, как говорит в романе Костас Кайрис, «раздавит меня, будто переспелый персик, остановит мое дыхание, смутит мою совесть», то прислушивайтесь к хору, следите за поворотным кругом и не верьте ни грому за кулисами, ни богу из машины, которого спускают на ободранном канате.

Расскажите о «Тавромахии» немного подробнее, есть какие-то главные моменты, которые вы хотели бы об этом тексте сказать?

«...Греки думали, что у человека внутри тоже есть веревки, а в голове – золотая нить, соединяющая его с космосом, так вот, хочу я сказать им, проходящим вереницей там, внизу, моя нить ни к черту не годится, без вас она ослабла, пошла волнами и уже не привязывает меня к эфиру так крепко, как раньше. Где была моя глиняная голова, когда я дал вам уйти?»

Главные моменты поблескивают на дне романа – представьте детскую железную дорогу, утонувшую в аквариуме – чтобы их обозначить, придется закатать рукава и запустить руку по локоть. Но я могу сказать об одном вагончике или, скажем, о красном паровозе. Все события, которые происходят в романе, указывают на то, чем нельзя пренебречь. На определенные вещи указывают. Пренебрежение ими обрекает нас на поражение, так пепел изначально заложен в дровах, которые вы приготовили для костра. И дело здесь не в том, что это фу, плохо, запрещено, и не в том, что за небрежность придется расплачиваться, и даже не в том, что это адхарма и нарушает гармонию сфер. А в чем дело – простите, долго рассказывать, я ведь не умею говорить так крепко и коротко, как Зоя, любимая женщина главного персонажа. Однажды ей удалось уложить все смыслы романа в одну фразу: «Было времечко, целовали нас в темечко; а ныне в уста, да и то ради Христа!»

С вашего позволения, отойдем немного в сторону от текстов и поговорим о вас, точнее, о вашем рабочем процессе. Насколько мне известно, вы родились в Петербурге, затем почти 20 лет прожили в Вильнюсе, время от времени уезжая то в Лиссабон, то в Уэльс, то в итальянскую глубинку. Получается, вы как бы путешествуете за своими романами, героями. Работа над «Тавромахией» проходила в Португалии? Расскажите о своем обычном рабочем дне, знаю, что работаете вы много часов в день. А есть у вас какие-нибудь писательские заморочки, вроде хэмингуэевского виски?

«Тавромахию» я писала в Португалии, и тот старинный лиссабонский дом, что Костас получил в наследство, это дом, в котором я жила – с горгульями, видом на реку Тежу и лимонным садом на крыше. Мне нужно жить там, где происходит действие романа, и хотя это разорительная привычка, мне приходится ей следовать, иначе Уэльс или Барселона останутся декорациями, грубой росписью на картоне, изнанкой действительности. Я живу не только там, где живет мой персонаж, но и так же, как он: пью утренний кофе в кафе Canto, завожу друзей в табачной лавке, хожу кормить толстых нахальных гусей на набережную, покупаю рыбу у вокзала Ориенте. Знаю, это звучит немного по-детски, но город в романе должен быть всамделишным, а его отношения с героем должны быть многослойными, вещественными, настоящие шашни, настоящая бхакти, без подмесу. Я верю, что любая история начинается с города, с переулка, пусть даже с перекрестка.

Что касается рабочего дня, то он начинается в половине шестого или в шесть, а там уж как пойдет. Я не назначаю себе урока, но работаю не меньше восьми часов в день, даже если они потратятся на пару жалких страниц, которые потом вылетят при редактуре. Роман пишется примерно три года, меньше еще ни разу не получилось, немного дольше я писала «Картахену» – и то потому, что в середине романа внезапно просветлилась и решила поменять композицию. По поводу писательских заморочек мне, к стыду своему, сказать нечего: я не гоняюсь за бабочками, не увлекаюсь посещением моргов и не развожу фиалок, даже ноги в холодной воде не держу. Больше всего я люблю работать дома: на своем вильнюсском чердаке или на хуторе в ста километрах от города. У меня там каштан цветет, собаки бродят, аисты шляются, выпь живет в камышах, и мы с ней отлично ладим.

И заключительный вопрос, который я не могу вам не задать. Это не совсем вопрос даже. Современная российская литература. Просто скажите, что считаете нужным сказать по этому поводу.

Был такой старик в римской мифологии, Окнос его звали, если я не путаю. Так вот, он никак не желал умирать, все время ныл, требовал любви и страшно надоел своим богам, за это в Аиде он плел бесконечную веревку, которую тут же поедала специально приставленная ослица. К чему это я? К тому что писателю – и не только русскому, разумеется – полезно повесить над столом строчку из Вагинова: они тихи, настоящие ловцы, они вежливы, потому что только вежливость связывает их с внешним миром. Большинство из нас этого не помнит и занято прекрасным или ужасным собой на фоне картины мироздания. Не то, чтобы я ждала, что писатели разом поднимут голову, чтобы всмотреться в колесо, вращающее их обстоятельства. Или возьмутся за вопросы что делать? или кто виноват? Но пока русская проза не перестанет ныть и цепляться за ежевичные, жаропонижающие смыслы, я буду относиться к ней с нежным недоверием. Или с недоверчивой нежностью. Как и к себе самой.

 

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ

«Где-то под Гроссето». О смерти, жизни и запахе текста.

Совсем недавно вышла новая книга Марины Степновой. После масштабной семейной саги и толстых романов автор обращается к малой форме, которая, однако, не исключает больших вопросов. “Где-то под Гроссето” – собрание историй обычных людей, которые совершенно не умеют поладить с жизнью, живут как-то неловко, наперекосяк.

Разговор. «Интеллигенция и гламур»

Мы встретились с Андреем Максимовым, чтобы «поговорить по мотивам» его книги «Интеллигенция и гламур». О том, почему гламур в нашей стране победил все остальное, о том, как перестать казаться и начать быть; о системе российского образования и о том, что настоящие интеллигенты – это герои чеховских пьес, читайте ниже.

«Тавромахия».Отрывок

Перед Вами отрывок еще не увидевшего большой свет романа Лены Элтанг – обновленной версии «Других барабанов». Завариваем кофе покрепче и с головой погружаемся в зыбкое, завораживающее пространство мира, который называется «Тавромахия».

Пьяная Гавань. Часть первая

Вашему вниманию рады представить повесть «Пьяная гавань». Главный герой – Петербург, наверное. Его призраки, переулки и туманы, в которых не разобрать, где есть и где только кажется.